ЗДРАВСТВУЙТЕ!

НА КАЛЕНДАРЕ
ЧТО ЛЮДИ ЧИТАЮТ?
2024-04-18-05-38-49
Владимир Набоков родился в Петербурге 22 апреля (10 апреля по старому стилю) 1899 года, однако отмечал свой день рождения 23-го числа. Такая путаница произошла из-за расхождения между датами старого и нового стиля – в начале XX века разница была не 12, а 13...
90-
«Эта песня хороша – начинай сначала!» – пожалуй, это и о теме 1990-х годов: набившей оскомину, однако так и не раскрытой до конца.
2024-04-25-13-26-41
Президент Владимир Путин сказал, что «в СССР выпускали одни галоши». Такое высказывание задело многих: не одними галошами был богат Советский союз, чего стоила бытовая...
2024-04-25-11-55-09
1 мая исполнится 100 лет со дня рождения Виктора Астафьева
2024-05-02-02-55-14
Зоя Богуславская – знаменитая российская писательница, эссеист, искусствовед и литературный критик, автор многочисленных российских и зарубежных культурных проектов, заслуженный работник культуры...

Где-то радость, где-то горе

Изменить размер шрифта

Помните Матрёну Григорьеву из рассказа А. Солженицына «Матрёнин двор» – одинокую женщину лет 60, немудреное имущество которой – грязно- белая коза, колченогая кошка да фикусы? У моей соседки козы нет. Ей уже под 80. А зовут её Мария Васильевна Храмцова. Как и Матрёна, она похоронила мужа и живёт одна.

Где-то радость, где-то горе

Дом Марии Васильевны небольшой – три окошка в ряд, крашен зелёной краской. В палисаднике, загораживая свет, густо разросся куст сирени. Двор старательно выложен кирпичиками. Вдоль забора во всю длину двора аккуратно сложены и бережно укрыты от дождя листами железа поленницы дров – хватит на долгую зиму. Перешагивая ступеньки крыльца, попадём в сени, дальше – в кухню. Там половину пространства занимает печь – беленая голубой известью, с выкрашенными чёрным железным кантом, вьюшкой, поддувалом и духовкой, с боками, любовно отделанными светло-синей кафельной плиткой. Тут просится с языка модное словцо: не просто печь, а печь с аксессуарами. Цветной самотканый половик длинной лентой пересекает кухню и теряется в дверном проёме комнаты. Напротив печи стол, застеленный клеёнкой, каких теперь не делают: на тканевой основе едва видны крупные, когда-то фиолетовые цветы.

В комнате приветливо распахнуло зеркала трюмо. У стены – высокая старинная железная кровать с блестящими металлическими спинками. Кровать, на которой не просто спят, а почивают после трудов праведных – уж столь величественно она смотрится. В изголовье – две взбитые подушки одна на другой, прикрытые лёгкой кружевной накидкой. В углу – швейная машинка со столешницей, большим колесом и широкой педалью-качалкой для ног.

– Мама у меня всё шила – говорит Мария Васильевна – Пятеро нас у неё было. Всех обшивала. Вот пойдёт в магазин, ситца возьмёт, сошьёт платье и скажет: «На, Мария, тебе новое платье». А перед смертью и говорит: «Мария, ты возьми машинку. А то кто-нибудь другой возьмёт». Ну, я взяла и шью теперь. И Люба давеча приходила – правнуку пелёнки шила. Байковые, мяконькие...

«А раньше какой материал-то был? – спрашивает. И сама отвечает: «Ситец, сатин да крепдешин. Больше никакого и не было». И вновь спрашивает: «А щас ты посмотри, чо творится? Зайдешь в магазин – аж полки трещат».

Несуразно глядится в этой обстановке новенький телевизор, занявший место взамен сгоревшего старого. Он тоже удостаивается внимания хозяйки: «Вон и телевизиры щас каки-то не таки, как раньше были. – Мария Васильевна берёт в руки пульт, раздумывает, какую кнопку нажать и вздыхает. – Сколько вон тут энтих каналов!»
Очков Мария Васильевна не носит, она хорошо видит и, не напрягаясь, читает бегущую строку: «Выполняю рефераты, контрольные и курсовые по юридическим и экономическим дисциплинам...» – и тут же комментирует: «Раньше такую ерунду не показывали».

Она недоумевает, отчего торгуют шпаргалками, а я ломаю голову над её окнами. Вторые рамы уже вставлены. Между стёклами снизу во всю ширину окна лежит желтоватое облако пуха. Мелкие его частицы нежно светятся в лучах солнца.

– Что это? – теряюсь я в догадках.

– Камыш. На болоте насобирала и натеребила. А потом газету скрутила и сверху камыш положила. А вата-то чо? Вата пачкается. Оглянулась – уже чёрная.

Мария Васильевна уже привыкла вести хозяйство одна. Всю мужскую работу сама выполняет. Зимой – дров и угля к печке занести, воды навозить, снег убрать. Летом – огород вскопать, картошку посадить. Труда хватает.

В магазин в двух остановках от дома она ходит пешком. Выйдет за ворота в бордовом пальто, сером пуховом вязаном берете, с кожаной хозяйственной сумкой, стукнет у калитки деревянной задвижкой, накажет соседке: «Смотри тут!» – и степенно отправится в путь. Высокая и прямая, как сибирская сосна, через минуту она скрывается за поворотом.

Я видела, как Мария Васильевна колет дрова: берёзовые чурки, что сын напилил и привез, устанавливает на толстый чурбан и, заранее прикинув, сколько поленьев выйдет, основательно размахнувшись, точным ударом раскалывала. Когда поленьев становилось под ногами много, она укладывала их в поленницу. Немного передохнув, вновь взмахивала топором. На следующий день, правда, пришел внук и переколол все оставшиеся чурки.

У Марии Васильевны трое детей. Все получили высшее образование, обзавелись семьями и живут отдельно. О матери не забывают. Приходят, помогают. Есть и правнуки.

Она любит вспоминать, «как было раньше» и рассказывает так, что заслушаешься.
– Помню, в школе собрали нас на линейку. Учительница и говорит: «Так, ребята, Бога больше нет. Пришла советская власть. Нужно надевать красные галстуки». Галстуки были сатиновые. А потом что? Обратно – нету советской власти. Это что же получается? Раньше Бога не было, а теперь есть?

– После войны, помню, карточки на всё были. Хлеб по карточкам. Придёшь в магазин – ты уже там записанный. Отметят. Взвесят. Сахар также. К нам в магазин икру красную привозили, но дорога была: смотрели на её. Работали тогда по 12 часов кажный день. Отдыхали тока в воскресенье. А хлеб-то какой раньше был – вот таки булки! (Она, убеждая меня, развела ладони в стороны на полметра.) Пышный. Ноздристый. Вкусный! Особенно пшеничный хорош был. А щас? Другой раз даже исть не хочется. И булки каки-то малюсеньки.

Она часто повторяет: «Не жизнь, а кара пришла». И сейчас, сидя на высоком табурете, в платочке домиком, поставила ноги на перекладину, положила руки на колени, смотрит мне в глаза и громко, сердито повествует, откуда она это знает: «Не жизнь, а форменная кара. Помню, говорил нам свекор, что с 2003 года жизнь будет другая. Будет конец белого света. Конец русского народа. А в магазинах всё-всё, говорит, будет лежать. А брать будет не на что и некому. А я говорю: «Как не на что? Мы же работаем, деньги получаем?» А он: «В то время у вас и работы не будет. Вот».

– А чо? Это не правда, чо ли? То, бывало, у нас в любое учреждение зайдешь – и тебя возьмут кем-нибудь. А щас? Куды ни сунься – всюду пень да колода. Там – нету, там – нету. Говорил свекор, что все окна на магазинах будут засечены, как в тюрьме». Я говорю: «Да ты чо?» А он: «Вот доживете и будете меня вспоминать. А девицы – бесстыжие лица – будут ходить полуголые».

– Ну чо? Сейчас не полуголые ходят? – наступает Мария Васильевна. – Ты посмотри по телевизиру: плавочки вот такие – клином, отцепила – и голая. Ну, к чему это? Вот и идёт всё к концу света русского народа, – вздыхает Мария Васильевна. – Русского-то народу у нас всё меньше. Рождаются мало, а умирают сколько, посмотри – оё-ё! Я вот лежала в роддоме три раза. У нас по 10-15 человек в сутки рожали. А щас одного не рождают и не кажный день. И то – оставят и уходят. Да. Не жизнь, а кара...

На вопрос: «А как вам живется?» – Мария Васильевна отвечает просто: «А я пенсию получаю. Огород сажу. А если я в казёнщине-то жила, я бы голодом сидела – за квартиру-то платить надо. А есть тогда чо? Ты пойди, купи и живи. Не жизнь, А кара пришла…

С картошки она переходит на праздники: «Раньше пели песни, хорошие песни были. Таких гулянок, как щас, не было. Щас придут, посидят, выпьют. Не споют песни. И уходят, так ведь? А раньше все время песни пели. У меня Серёжа играл на гармони. Бывало, выйдем во двор, он играет, а мы поём и пляшем».

Та гармонь сейчас у неё на шкафу под потолком, в чёрном ящике с застежкой.

– А сейчас кто-нибудь из родственников играет?

– Маринка чо-то начинала...

Сняв футляр, Мария Васильевна щелкнула застежкой. Блеснул перламутром малахитовый корпус гармони. Ярко-красные меха не хотели расходиться – давно её не брали в руки.

– А радость у вас в жизни была? – спрашиваю.

– Ну как? Всяко было. Радость? – И вдруг она меня переспрашивает: «Чо, ты без радости живёшь?» – и продолжает:

– Где-то радость, а где-то и горе. Всяко быват. У меня нынче помидоры остались, вот и думаю: куды девать? И вот энтим соседям, – махнула рукой влево, – отдала. Соседка пришла, значит, и прямо без всего. Я говорю: «Дак ты как их понесешь? В пригоршне? Первый раз, чо ли? Я ей свой таз дала. Только дала – Виталя мой приехал: «Мам, поехали на «Парус». И мы поехали... Соседка вернула таз и десятку в него положила. А у меня Андрей дома был, баню топил. Прихожу, а он говорит: «Тебе соседка отдала таз и десятку». Ну, я вышла в огород и говорю ей: «Ты зачем мне отдала деньги? Я ж тебе так дала. Вот и радость».

На столе появилась алюминиевая, потемневшая от времени хлебница с нарезанными ломтями чёрного хлеба, тарелка щей, чугунок пшенной каши и банка деревенской сметаны.

– Ну, давай, бери хлеб-то, – потчует хозяйка. – Вот сметанка. Вот ложечка...

И будто бы продолжая эту уменьшительную форму слова, предлагает, нарушая все правила русского языка:

– Ложь побольше сметаны.

– Хватит, – отвечаю я.

– Чо хватит-то! – отобрала ложку и, зачерпнув сметаны, отдала, приговаривая: – Ешь, да помалкивай.

А сама не молчит, говорит: «Я без супу не живу. Суп обязательно надо есть. Я всегда на обед суп ем. Ну, ничо?»

– Вкусно.

– Может, киселек будешь, а?

(Киселек облепиховый, кисленький, только что занесен из сеней).

– Соседка моя тоже ведь одна живёт. Я в киоску сёдня пошла за хлебом. Она говорит: «Ты чо делаешь?» А я говорю: «Баню топлю». «Ой, – говорит, – у тебя помыться-то можно?» Я говорю: «Ну приходи». Она постряпала печенюшек и мне принесла. Я говорю: «Зачем печенюшки-то?» А она говорит: «Надо делиться. Ты же, этаво, воды набрала, накипятила».

На столе появляется тарелка с маслятами.

– Да ты возьми, попробовай, – потчует хозяйка. – Вкусно?

– Вкусно, – млела я от удовольствия. Грибы таяли во рту.

– Чеснок, укроп. Больше ничо не ложу.

– А на зиму заготовки делаете?

– А как же? Огурцов нынче с помидорами 15 банок посолила. Хватит мне на зиму.

И, будто подводя итог сказанному, вздохнув, проговорила:

– Так я и живу. Чо надо? Сытая? Сытая! Хожу ещё. Другой раз чо-то зло возьмет, а и поругаться не с кем…

В эту минуту открылась дверь и с полотенцем на голове показалась краснолицая соседка. Тяжело дыша, перешагнула порог.

– Ой, господи, боже мой, – запричитала Мария Васильевна. – Как же ты быстро. Ну, ничо? Попарилась?

– Попарилась. У вас пару много.

– Чайку, может, попьешь?

– Нет, спасибо, Маша, – проворковала соседка, устраиваясь на предложенном табурете.

А Мария Васильевна говорила:

– Вот я в бане своей вымоюсь и хожу потом дня три-четыре, как будто на мне ничо не одето. Как- то легко, хорошо. А к Любе приду, в ванной пополоскаюсь и назавтра не чувствую, что и мылась-то…

Марьи Васильевне должны были привезти уголь. Надо было подготовить под него место. Накинув на голову красный шерстяной платок, завязав его узлом на затылке, она накинула телогрейку, и мы вышли на улицу.

В плотно облегающей фигуру телогрейке, из-под которой видна широкая, из плотной ткани коричневая юбка, Мария Васильевна ловко орудовала граблями, собирая листья и траву в кучу. Потом запалила её, ветер разносил клубы дыма по всей поляне.

Мы стояли у догорающего костра и граблями шевелили тлеющую в золе траву.

– Ну, вот у нас и чисто, – глядя на меня, с улыбкой проговорила Мария Васильевна. От работы волосы выбились у неё из-под платка, а разгоревшийся румянец и повеселевшие глаза молодили лицо.

Вечерело. На светло-синем небе показался серп молодого месяца.

– Холодный нынче октябрь-то будет, – добавила она.

– А как вы узнали?

– Глянь, месяц-то какой народился, одной рукой указывая на небо, а другой бережно прихватив меня чуть выше локтя, рассказывала она. – Если повесишь на него ведро, и ведро не упадёт – будет месяц тёплый. А если вот так стоит, повернула в воздухе ладонь ребром, – и ведро не повесишь – месяц будет холодный. Дед-свекор так у нас говорил. Запомни. В начале месяца и посматривай, какой он будет.

...Это были последние теплые деньки сентября. Мы сидели на бревнышке возле дома Марии Васильевны. Куст сирени в палисаднике ещё оставался зелёным, а черемуха у соседского дома уже торчала прутьями, лишь на верхушке ещё оставалось несколько красно-коричневых пожухлых листьев. Воздух был чист и прозрачен, каким он обычно бывает в пригородах Иркутска ранней осенью.

Я попросила Марию Васильевну спеть. Устремив взгляд куда-то вдаль, она затянула:

По диким степям Забайкалья,

Где золото роют в горах,

Бродяга, судьбу проклиная,

Тащился с сумой на плечах…

Звуки песни – старинной, красивой – разливались в воздухе, трогали душу, сжимали сердце. А высокая, сухая трава на поляне колыхалась от ветра, словно водная гладь Байкала.

Мария Васильевна пела тихим, ровным голосом, но такая сила и глубина в нём чувствовались, так полно передавались неизбывная грусть и печаль одинокого бродяги, что перехватывало дыхание. Я поняла, что пела эта женщина, как и работала: с душой – отдаваясь жизни целиком, с вдохновением.

Но вот песня допета, и мы с минуту сидим молча. Я – под впечатлением от услышанного, Мария Васильевна думала о чем-то своём.

– Одна я из стариков на энтой поляне осталась. Все поумирали, а я вот осталась. Ой, господи, хоть бы уж скорей глаза закрыть, чтобы уйти.

...Был тот час, когда солнце идёт к закату, и его лучи, полные ласки, греют землю, словно в последний раз. Тишину изредка нарушал шум проезжавшей мимо машины. С огородов потянуло дымом от костра – где-то жгли траву.

  • Расскажите об этом своим друзьям!